Музыка местного акцента нравилась Даглассу; жители Корка словно развешивали во фразах длинные ленивые гамаки.
Спустя шесть тягучих дней Уэбб объявил, что отбывает из Корка по срочному делу. О счастье; оба рады были отделаться друг от друга. Дагласс смотрел, как отъезжает карета; в голову ударила свобода. Впервые за долгое время он взаправду остался один. Непринужденно созерцал себя в изысканном зеркале.
Должен заметить, что здесь, в Ирландии, сердце мое не на месте. Здесь нет чистой голубизны американских небес; меня укрывает пушистый серый туман Изумрудного острова. Я вдыхаю – и надо же! невольник оборачивается человеком! Я видел немало такого, от чего содрогнется даже мой народ, однако здесь побуждаем говорить своим подлинным, естественным голосом. Я свободно дышу морским воздухом. И пусть от многих моих наблюдений на душе тяжелеет, я хотя бы временно сбросил оковы.
Сцепив руки за спиною, он гулял вдоль реки Ли. Новая походка. Внушительная и публичная. Поза мыслителя. Она доставляла ему наслаждение, гармонировала с его представлением о себе. За спиной раздался цокот копыт по брусчатке, тихий скрип упряжи. Изабел спешилась, зашагала подле Дагласса, бережно положив руку на шею лошади. На теле животного блестел пот.
По реке курсировали баржи. Зерно. Ячмень. Скот. Соль. Свиньи. Овцы для боен ниже по реке. Бочонки масла. Толокно. Мешки муки. Коробки яиц. Корзины индеек. Консервированные фрукты. Содовая и минеральная вода в бутылях.
Дагласс и Изабел безмолвно созерцали пищевую реку. За баржами деловито сновали чайки, налетали то и дело, тащили что можно.
Мимо флотской лавки, книжной лавки, ателье. Шагая по набережной, Изабел притянула лошадь ближе. Словно пряталась под защитой зверя.
– Я ее не нашла.
– Кого?
– Женщину, которую вы встретили на дороге.
Какой-то миг он не понимал, о чем она, – слова как будто ненароком скользнули по плоскости дня, – но затем спохватился, ответил, что очень жаль, но дитя наверняка уже похоронили.
– Вы сделали что могли, – сказала Изабел.
Он знал, что это неправда; он вообще ничего не сделал. Он свидетельствовал и хранил молчание.
– Нет ничего хуже, – произнесла она, – чем маленький гробик.
В уме он пожонглировал этими словами. Кивнул. Она ему нравилась. В последние дни он все чаще видел ее младшей сестрой. Странная мысль – ее зеленые глаза, неловкая походка, шорох скромных платьев, – но такова она и была: как сестра. Стояла подле. Любопытствовала. Вторгалась. Вместе с ним исследовала новые идеи. Границ почти не было. Что он думает о концепции Либерии? Какова пропасть между отмщением и справедливостью? Правда ли он и Гаррисон планируют вернуть пожертвования церквям, которые принимают рабовладельцев?
Когда беседа вернулась к тому, что их окружало, Изабел притихла. Осеклась на полуслове. Потеребила браслет на левой руке. Поглядела вдаль. Голос ее прерывался.
В стране довольно провианта, чтобы прокормить три или четыре Ирландии, сказала она. Его отправляют в Индию, Китай, в Вест-Индию. Истощение империи. Ей жаль, что она не в силах ничего изменить. Правду не защитить молчанием. Дальше по реке стоят склады ее семьи – они набиты продуктами. Бутыли уксуса. Штабеля дрожжей. Ячменный солод. Даже ящики джемов. Но их нельзя просто раздать. Есть законы, и обычаи, и вопросы собственности. И прочие сложности. Деловые альянсы. Длительные контракты. Налогообложение. Требования бедноты. Сотворение иллюзии морали.
Он внезапно понял, что привилегии изранили Изабел. Но, значит, и его тоже? Он листал Новый Завет. И от всякого, кому дано много, много и потребуется. Однако что будет, если сам он вступится за ирландскую бедноту? Какой язык он способен для этого создать? С кем заговорит?
Политика по-прежнему ставила его в тупик: кто ирландец, кто британец, кто католик, а кто протестант, кто владеет землей, у чьего ребенка от голода покраснели глаза, чей дом сожжен дотла, чей участок принадлежит кому и почему? Проще всего считать, что британцы – протестанты, а ирландцы – католики. Одни правят, других попирают ногами. Но как же тогда объяснить Уэбба? И Изабел? Он бы с радостью поддержал стремление к свободе и справедливости, но нужно хранить безраздельную верность собственному делу. Три миллиона голосов. Ему нельзя возвысить свой против тех, кто привез его сюда гостем. Нельзя брать на себя все на свете. Сосредоточь взгляд на том, что важно. Владение мужчинами и женщинами – вне пределов выносимого. Ирландцы бедны, но не порабощены. Он прибыл сюда рубить канаты, что удерживают на плаву американское рабовладение. Порой он слабел от одной лишь необходимости держать рассудок в равновесии. Да, суть подлинного интеллекта – в приятии противоречий. И признание сложности надлежит уравновесить потребностью в простоте. Он по-прежнему раб. Беглец. В Бостоне его могут похитить в любую минуту увезти на юг, привязать к дереву, высечь. Его владельцы. Его славу подымут на смех. Много лет пытаются заткнуть ему рот. Довольно. Ему выпал шанс выступить против всего, что заковало его в цепи. И он будет выступать, пока лопнувшие звенья цепей не падут к его ногам.
Ему мнилось, он понимает теперь, что привело его сюда, – шанс постичь, каково быть свободным и подневольным разом. Даже самый злосчастный ирландец не поймет. Каково это – когда ты цепями прикован ко всему, даже к мысли о собственном покое.
Тело его, его рассудок и душа годами служили только чужой выгоде. У него есть свой народ, коему он поклялся в верности. Три миллиона. Они – разменная монета его свободы. Какое бремя он взвалит на себя, если возьмется поддерживать еще и ирландцев? Их мытарства, их двусмысленности. Ему хватает своих тягот.