Сейчас он смотрит в окно на шеренги самолетов, на фургоны, на людей, что машут неоновыми палочками на взлетной полосе. Весь мир вечно куда-то движется. Все спешат. Роковые законы нашего самолюбования. Сколько людей в эту минуту зависли в воздухе? Смотрят вниз, на себя в мутном путаном пейзаже. Как странно увидеть свое отражение в иллюминаторе, словно ты разом внутри и снаружи. Мальчик смотрит на мужчину в годах – тот вновь стал отцом, удивлен, что он вообще здесь. Все-таки странные карты сдает жизнь. Неизбывно незавершенная.
Репортеры не раз спрашивали, как он объяснит Северную Ирландию. Можно подумать, он сейчас выхватит фразу из воздуха – хлесткую формулу на века. Он любит Хини. «Два ведра легче нести, чем одно». «Что ни скажи, не скажешь ничего». Краткие успехи, переменный покой, зияющие разломы ландшафта. Ему никогда не удавалось даже все политические партии в одной комнате собрать, не говоря уж о целой ситуации в одной фразе. Такова одна из их красот, ирландцев, – то, как они одновременно раздавливают и распахивают язык. Как они калечат его и почитают. Как они окрашивают даже паузы. Он часами сидел, слушая, как люди говорят о словах и ни разу не произносят единственного желанного слова. Маниакальные меандры. Кручения и колебания. И затем вдруг он слышал, как они говорят: «Нет, нет, нет», – будто в языке извечно бытовало лишь одно осмысленное слово.
Пейсли. Адамс. Тримбл. Макгиннесс. Кинуть в их гущу слово и посмотреть, как они поджигают запал. Ахерн. Блэр. Клинтон. Моулэм. Хьюм. Робинсон. Эрвин. Мэйджор. Кеннеди. Макмайкл. Прекрасный состав. Почти шекспировский. А он сидит за кулисами с де Шастеленом и Холкери, ждет минуты, когда актеры вытащат копья. Или нет.
Надо признать, дни, проведенные на Севере, полнились неким волнением. Остротой. Безрассудством, которое ему нравится. Опять мальчишка. Под лестницей. Готов выйти, в костюме и при галстуке, в притворной капитуляции высоко задрав руки. Первый блок, Второй блок, Третий блок. Ему не нравятся похвалы, показная радушность, притворное похлопывание по спине, поклоны его терпению, его самообладанию. Он желает воевать против твердости фанатика. Он понимает: это желание не уступать, сражаться – в некотором роде его личная разновидность агрессии. Так террорист всю ночь прячется в мокрой канаве. Холод и сырость просачиваются в сапоги, до самого крестца, вдоль хребта, сквозь череп, из всех пор, как холодно, ужасный холод, а он смотрит, ждет, когда погаснут звезды и утро защебечет первым проблеском света. Сенатор хочет продержаться дольше этого человека в канаве, переждать холод, и дождь, и грязь, и шанс схлопотать пулю, так и лежать в камышах, под водой, во тьме, дыша сквозь полую травинку. Терпеть, пока холод не лишится всякой власти и смысла. Усталость победит скуку. Отвечать вдохом на каждый вдох этого человека. Пусть снайпер так замерзнет, что не сможет нажать на спусковой крючок, пусть его силуэт удрученно поплетется через холм. Перемочь сукина сына, а потом посмотреть, как он выползает из канавы, поблагодарить его, пожать ему руку и проводить по тропе меж высоких колючих изгородей, пырнув в спину сенаторским ножом.
– Ваш чай, сэр.
Он признательно сводит ладони. Она принесла серебряный поднос: аккуратные бутербродики, печенье, кешью.
– Орешков, сенатор? Только они крепкие.
– О да.
Он изо всех сил сдерживает откровенную улыбку – или попросту смех. Хочется сказать ей, что за последнее время крепких орешков ему хватило, но она может недопонять или счесть за грубость, так что он лишь улыбается, забирает чашку, а она ставит кешью на стол. Да уж, психованных крепких орешков он перевидал легионы. Военизированные группировки, политики, дипломаты и чиновники. Североирландский полигон. Он различает шесть, семь, восемь сторон конфликта, даже больше. Равномерно вспыхивает светлячок. Один контекст перечеркивает другой. Из Севера пользы не выжать: ни нефти, ни территорий, «Делореана» больше нет. Сенатору даже не платят за работу – только расходы. Без зарплаты. Некий политический капитал, разумеется, – ему, президенту, потомкам, может, и истории, но для такого есть способы полегче, суетность попроще, тщеславие подоступнее.
Он прекрасно понимает: кое-кому кажется, будто они заловили его на бесконечно вьющуюся лесу. Судейская марионетка. Процессинелла и Джуди. Но он ни капли не тревожится, даже когда его подсекают и он угрюмо болтается в грубых газетных карикатурах. Их двусмысленные издевки тоже его не трогают. В нем клокочет некая ярость: он заслужил право слегка раздвигать тьму, зажимать их в угол.
Ирландцы боятся, что сами затянут процесс, но он не допустит, чтобы начался этот бесконечный бег реки, бег реки, бег реки. Ему будет за восемьдесят, когда Эндрю пойдет в колледж. Отец, которого принимают за дедушку. Далекий предок. Толпы древних призраков. В день, когда родился Эндрю, в Северной Ирландии появился на свет шестьдесят один новорожденный. Шестьдесят один способ прожить жизнь. Эта мысль острым ножом сожаления режет спинной мозг. Сыну всего пять месяцев, а сенатор может на пальцах четырех рук сосчитать, сколько дней с ним провел. Сколько часов просидел в голых комнатах, слушая, как люди спорят о единственной запятой или о том, где поставить точку, а сам мечтал лишь возвратиться к своему сюрпризному младенцу? Иногда он наблюдал эти дискуссии, не говоря ничего или почти ничего. Воздушные змеи языка. Облака логики. Уплывают, выплывают. Подхвачены волной собственных голосов. Слышишь фразу, и пускай она вознесет тебя над деревьями – далече, как выражаются северные ирландцы. Он погружался в слова. Сидел на пленарных заседаниях, ждал. В зале хрупко. Скученные мужчины. Их неуклонные тревоги – они поднимали руки, говорили, что не заслуживают почтения, но было ясно, что они в нем нуждаются.