В июне 2011 года я выставила коттедж на аукцион. Мебель сдвинули, со стен сняли картины. Воздух гудел от газонокосилок. Зеленая трава стремительно сбегала к озеру. Оконные рамы и двери покрасили. По дому носился свежий воздух. На синей двери смазали петли. Печь отскребли. Подушки на террасе залатали, с морских карт смахнули пыль.
Прошлое вскочило, встряхнулось, вырвалось. Я распихала свои пожитки по картонным коробкам и сложила в сарае на задах. Целый чулан винтажных платьев. Деревянные теннисные ракетки и ручные прессы. Ярды удочек и спиннингов. Старые коробки патронов. Бесполезный хлам.
Джек Крэддох с женой Полой приехали из Белфаста мне помочь. По-моему, Поле охота было поворошить остатки моего скарба. Я встряхнула пару старых джодпуров – непонятно, как это они раньше налезали. Джек сложил в коробки последние тряпки моего мужа. Его с женой заинтересовали поздние мамины рисунки. Под конец она писала маслом как акварелью, и краска получалась сырая, ложилась лучевыми потоками цвета. У нее была манера искажать или удлинять фигуры – голод своего рода.
Джек и Пола предложили мне скромную сумму за эти наброски. На самом деле хотели заполучить рамки. Денег я не взяла. Деньги больше не требовались. Банк продлил мой овердрафт. Я отобрала любимые рисунки, остальные отдала. Их погрузили на заднее сиденье машины: птицы в полете.
В доме, ужасно виноватый, безутешно околачивался банковский менеджер Саймон. Бродил по комнатам, подсчитывал грядущую выручку Вместе с ним явился любопытный образчик риелтора, в губной помаде и узенькой юбочке. Акцент южный. Я объявила, что если она еще раз произнесет при мне слово «наследие», я выклюю ей печень. Бедняжечка, аж задрожала вся на своих шпильках. Я, сказала, просто работаю. Не поспоришь, ответила я. Показала ей, где чайник. Она привидением скользила по дому, избегая меня.
Казалось, всякий очередной покупатель не покупать явился, а потыкать в рану пальцем. Я уводила Джорджи гулять вокруг острова. Она жалась к моим ногам, словно тоже понимала, что вскоре настанет день, когда придется вспоминать. Остров, его края. Не столько воспоминания привязывали меня к нему, сколько мысль о том, как оно тут будет через много лет. Деревья упрямо боролись с ветром, ветви путались, тянулись к суше.
Я садилась на прибрежные валуны. Джорджи оседала на землю грудой. Едва ли я безвинна. Некогда многое могла исправить. С тех пор, как моего сына убили – я все-таки научилась это произносить, – мир развеивался, а я и пальцем не шевелила. Все это дело моих рук. Беспечная. Унылая. Запуганная.
Посетители хотели со мной беседовать, копаться в своих желаниях, но от них несло неискренностью, и я не могла выдавить ничего, кроме дряхлого ворчания. Размахивала терновой палкой, ковыляла по высокой траве. Когда все разъезжались, я возвращалась в дом и паковала еще не упакованное.
За три дня до аукциона постучали в окно. Джорджи оживилась, вскочила и кинулась встречать гостей.
Я опасливо приоткрыла дверь. Эйвин пихнула мне бутылку хорошего французского бренди. Дэвид Маниаки сидел в машине – лицо в тени, свет падает так, что потемнело ветровое стекло. А я-то почти и забыла. Он обещал, что вернет письмо в целости и сохранности. Возился на заднем сиденье, отстегивал сыновей от детских кресел.
– Мы их выгуляем слегка, если вы не против, – сказала Эйвин, но дети уже куда-то понеслись. – Мы звонили. Надеюсь, не помешали. Дэвид едет в Белфаст, у него завтра конференция.
– Боюсь, я тут живу как матушка Хаббард.
Мы прошли по опустелому дому. Эйвин в длинном платье на бретельках, Маниаки опять в яркой дашики. Шли они медленно, вбирали пустоту. Повсюду улики. Стены меньше поблекли там, где висели картины. В штукатурке оспины от гвоздей. На полу мебельные отметины. Ветер влетел в дымоход и взболтал золу.
Они прошли через гостиную, мимо камина, в кухню. Молчали бережно. Маниаки выложил письмо на стол. Я раскрыла конверт. Почерк довольно неровный. Какие тайны теряем мы, находя разгадку, – но, быть может, тайна кроется и в очевидном. Ничего особенного, обычная записка. Я снова ее сложила, поблагодарила его. Теперь письмо только мое: никаких университетов, никаких филателистов, нет нужды обращаться в архивы.
Мы сидели на террасе, наблюдали, как мальчики носятся по саду. Я сготовила обед – томатный суп из банки и содовый хлеб.
По воде, жужжа, бешено выписали свои насекомые траектории два водных лыжника. Маниаки разбередил мое усталое сердце: вежливо поднялся, сошел к воде, вместе с мальчиками прошагал по отмели и лыжников прогнал – закричал, замахал руками. Короткие дреды заплясали у подбородка. Вместе с сыновьями пошел вдоль волнореза; скрылись из виду, затем вернулись по саду с тремя устрицами. Он вскрыл их отверткой, положил в холодильник, в миску морской воды. Спустя час – сказал, что ему надо в деревню за молоком для мальчиков, – приготовил устриц в кастрюле. С резаным чесноком и розмарином, под белое вино.
Я пригласила их остаться на ночь. Маниаки с сыновьями приволокли из сарая старые матрасы. Падая на пол, те выдыхали облачка пыли. Мы взбили подушки, постелили чистые простыни. Я, естественно, прослезилась. Эйвин подлила мне в бокал лужицу бренди, не дала рухнуть с обрыва.
Сразу после ужина старший сын Маниаки, Ошин, затопал ножонками и заявил, что желает покормить чаек. Осталось полбуханки хлеба. Ошин взял меня за руку, и вместе с его младшим братом Конором мы разбросали крошки по лужайке. Вскоре после заката из окна увидели, как по гравию, высоко задирая ноги, вышагивает стадо благородных оленей. Ошин и Конор смотрели, прижав ладошки к холодному стеклу. Мне духу не хватило высказаться насчет того, что олени потопчут остатки моего сада, и я обнимала Конора, пока он не уснул, все его пять лет лежали у меня на руках, а потом я вышла и шуганула оленей.