«Вими» направляется к земле. Безупречная траектория. Еще чуть-чуть – и как будто можно зачерпнуть землю руками. Вот и прилетели. Аэроплан застывает в футе над землей. Под рубашками колотятся сердца. Они ждут касания. Скользят по-над травою.
Удар, прыжок. Сели, Джеки, мы сели.
Но мигом чувствуют, что замедляются слишком внезапно. Шасси полетело? Лопнула покрышка? Треснул хвостовой стабилизатор? Ни ругани, ни криков. Без паники. Сердце уходит в пятки. Нырок. И тогда они понимают. Это болото, не просто трава. Живые корни осоки. Они скользят по зелени болота. Почва держит вес аэроплана, они проезжают пятьдесят футов, шестьдесят футов, семьдесят, но потом застревает колесо.
Земля цепляется, «Вими» топнет, клюет носом и задирает хвост.
Их отбрасывает назад, словно от удивления. Нос со всего маху врезается в землю. Хвост подкидывает в воздух. Браун впечатывается лицом в ветровое стекло. Алкок упирается в рулевую педаль, гнет ее чистым физическим усилием. Грудь и плечи простреливает болью. Господи, Джеки, это что такое было? Мы грохнулись?
Тишина – шумом в головах. Громче прежнего. Отчего-то даже вдвое громче. А затем облегчение. Шум растекается по телам. Это что, тишина? По правде тишина? Как грохочет. Скользит сквозь черепные коробки. Боже мой, Тедди, это же тишина. Вот она, значит, какая.
Браун ощупывает нос, подбородок, зубы – цел? Пара порезов, тройка синяков. В остальном ничего. Мы живы. Перпендикулярны, однако живы.
«Вими» торчит из земли, точно дольмен нового мира. Нос фута на два зарылся в болото. Хвост топорщится в небеса.
– Вот тебе и раз, – говорит Алкок.
Он чует – откуда-то тянет бензином. Выключает магнето.
– Живо. Выходим. Вылазь.
Браун хватает бортовой журнал, фальшфейеры, льняной мешок с письмами. Подтягивается, вылезает из кабины. Сбрасывает трость, и она стрелой вгрызается в болото, криво утыкается в почву. Когда он приземляется, ногу жжет. Аллилуйя – земля; он почти удивляется, что она не из воздуха. Ну да – живой дольмен.
У Брауна в кармане комбинезона маленький бинокль. Правая линза запотела, но сквозь чистую линзу он различает, как по болоту, задирая ноги, идут люди. Солдаты. Да, точно – солдаты. А так посмотришь – будто игрушечные, темные на фоне замысловатого ирландского неба. Когда приближаются, Браун видит, какие у них шляпы, и ружья наперевес, и как на ходу подпрыгивают патронташи. Ну конечно – война. Но ведь в Ирландии всегда война, не одна, так другая? Не поймешь, кому и чему доверять. Не стреляйте, думает он. После всего этого – не застрелите нас. Прошу прощения. Найн, найн. Впрочем, это свои. Британцы, он уверен. У одного на груди подскакивает фотокамера. Другой явился в полосатой пижаме.
Позади них, вдалеке – лошади и телеги. Одинокое авто. Из деревни потянулись люди, колонна змеится по дороге – крохотные серые фигурки. И ты только глянь. Ты глянь. Священник в белом облачении. Уже ближе. Мужчины, женщины, дети. Бегут. В воскресных нарядах.
Ах да – месса. Значит, все ходили к мессе. Вот почему улицы пустовали.
Запах земли изумительно свеж: так бы и съел, думает Браун. В ушах пульсирует. Тело как будто летит до сих пор. Я, думает Браун, первый, кто разом летит и стоит. Из машины выдрали войну. Он приветственно поднимает мешок с письмами. И они приближаются – солдаты, люди, серая морось.
Ирландия.
Красивая страна. Чуток лютует, правда, людям спуску не дает.
Ирландия.
Заря выпустила утро наружу мелкими ползками серого. Туго натянулся швартов на кнехте. Вода плеснула в Кингстаунский пирс. Он шагнул со сходней. Двадцать семь лет. В черном пальто и широком сером шарфе. Волосы забраны высоко и разделены пробором.
Булыжная мостовая промокла. Лошади надышали паром в сентябрьский туман. Дагласс сам отнес кожаный дорожный сундук к экипажу: пока не привык, что ему прислуживают.
Привезли домой к его ирландскому издателю Уэббу. Трехэтажный особняк на Грейт-Брансуик-стрит – одна из фешенебельных дублинских улиц. Он сдался и уступил сундук. Посмотрел, как лакей волочет эту тяжесть. Слуги приветственно выстроились у дверей.
Все утро и далеко за полдень он спал. Служанка налила теплой воды в глубокую чугунную ванну. Насыпала порошков, благоухавших цитрусами. Он снова уснул, проснулся в панике, не понял, где находится. Поспешно вылез. На холодном полу – отпечатки мокрых ног. Полотенце жестко потерло загривок. Он обсушил изваяние своего тела. Широкоплечий, мускулистый, шести с лишним футов росту.
Издали донесся звон церковных колоколов. Пахло торфом. Дублин. Как странно очутиться в Дублине – сыром, земляном, холодном.
Ниже этажом грохнул гонг. Пора ужинать. Он подошел к умывальнику, тщательно побрился перед зеркалом, стряхнул морщины с пиджака, туго повязал шейный платок.
У подножия лестницы, в конце коридора, он замялся, растерявшись, не зная, куда идти. Толкнул дверь. В кухне пар стеной. Служанка ставит блюда на поднос. Такая бледная. От близости ее по рукам побежали мурашки.
– Сюда, сэр, – пробормотала она, мимо него протискиваясь в дверной проем.
Провела его по коридору, с поклоном отворила дверь. В нарядном камине оранжевым скакнул огонь. Зажужжали голоса. На встречу с ним собралось человек десять: квакеры, методисты, пресвитерианцы. Мужчины в черных сюртуках. Женщины в длинных платьях, равнодушные и элегантные, в мякоти шей отпечатки шляпных лент. Когда он вошел, все негромко зааплодировали. Его молодости. Его самообладанию. Склонились ближе, точно добиваясь от него немедленной доверительности. Он поведал им о долгом путешествии из Бостона в Дублин, как его загнали в самую дешевую каюту на «Камбрии», хотя он пытался забронировать первый класс. Шестерых белых мужчин возмутило его присутствие на пассажирской палубе. Угрожали кровопролитием. Порешить ниггера. На долю дюйма не дошли до драки. Вмешался капитан, пригрозил выкинуть белых за борт. Даглассу разрешили гулять по палубе, даже произнести речь перед пассажирами. Однако ночевать пришлось в судовом подбрюшье.